— Я тоже хочу что-нибудь раскрасить, — сказал я, не глядя на Сэнди. Я хотел казаться предсказуемым, чтобы она поняла, что я намерен продвигаться потихоньку. Никаких резких движений. Нужно казаться поменьше, думал я, располагаясь на полу не очень близко от нее. Я постарался, чтобы мой голос звучал успокаивающе.
— Я люблю красный цвет. Эта машина будет красной, — сказал я, показывая на выбранную картинку (книжки-раскраски лежали на полу).
Сэнди изучала мое лицо, мои руки, мои медленные движения. Она только отчасти прислушивалась к словам. Эта девочка была очень подозрительна. Довольно долго я сидел, раскрашивал картинки и болтал о выбранных мной цветах, стараясь держаться непринужденно и дружелюбно, но при этом стремился не играть в жизнерадостность, как Стен, когда он хотел замаскировать свою тревогу. В конце концов, Сэнди нарушила ритм своих однообразных движений. Она придвинулась немного ближе и молча дала мне карандаш, который сама выбрала. Я подчинился. Когда она придвинулась, я замолчал. Довольно долго мы молча раскрашивали картинки.
Мне нужно было спросить ее о том, что случилось, но я понимал, что она знает, почему я здесь, и понимал, что она знает, что я понимаю, что она это знает. Все взрослые в ее новой жизни раньше или позже возвращали ее к той ночи.
— Что случилось с твоей шеей? — спросил я, указывая на ее шрамы. Она как будто не слышала меня. Выражение ее лица не изменилось. Она продолжала рисовать в том же ритме.
Я повторил вопрос. Теперь она застыла. Перестала рисовать. Ее глаза, не мигая, уставились в пространство. Я снова задал тот же вопрос. Она взяла карандаш и стала резко чиркать им по своей аккуратной картинке, но не отвечала.
Я снова задал свой вопрос. У меня было тяжело на душе — я знал, что подталкиваю ее к болезненным воспоминаниям.
Сэнди встала, ухватила игрушечного кролика за уши и с силой, как резала, провела карандашом несколько раз по его шее, при этом повторяя: «Так будет лучше для тебя, детка!» Она делала это снова и снова. И повторяла те же слова, как заезженная пластинка.
Она бросила игрушку на пол, подбежала к батарее, забралась на нее, спрыгнула, снова вскарабкалась — она делала это снова и снова, не отвечая на мои уговоры. Я стал тревожиться за нее, встал и поймал ее во время одного из прыжков. Она расслабилась в моих руках. Мы посидели вместе несколько минут. Ее дыхание замедлилось и затем как будто остановилось. Потом она медленно и монотонно, как робот, стала рассказывать про эту ночь.
Один знакомый ее мамы позвонил в дверь, и она открыла ему.
— Мама очень кричала, этот парень делал ей больно, — сказала она. — Я бы просто его убила..
— Когда я вышла из своей комнаты, мама спала, а он порезал меня, — продолжала она, — и сказал: «Так будет лучше для тебя, детка».
Преступник дважды полоснул ее по горлу. Сэнди потеряла сознание. Через какое-то время она пришла в себя и попыталась «разбудить» маму. Она взяла из холодильника молоко и хотела попить, но молоко просачивалось сквозь разрез на ее горле. Она пыталась дать молока маме, но та «не хотела пить», рассказала мне Сэнди. Она бродила по квартире около одиннадцати часов. Потом одна родственница, обеспокоенная тем, что мама Сэнди не отвечает на телефонные звонки, зашла к ним и обнаружила весь этот кошмар.
Когда девочка закончила свой рассказ, я уже был уверен, что показания в суде будут ей не под силу. Если обвинению в самом деле было необходимо присутствие Сэнди, ей требовалось больше времени для подготовки. Стен сделал все возможное и смог добиться того, чтобы заседание отложили.
— Вы можете полечить ее? — спросил он меня. Конечно, я не мог отказаться.
Картины той, пережитой Сэнди ночи, пылали в моем сознании: эта трехлетняя девочка с перерезанным горлом плакала и старалась найти утешение у своей мамы, около ее связанного, окровавленного обнаженного тела — совершенно холодного. Какой же испуганной и беспомощной она себя чувствовала! Все ее симптомы — отсутствующий вид, то, что она не хотела отвечать на мои вопросы, то, как она пряталась, ее специфичные странные страхи — все это были способы защиты от травмы, которые изобретал ее мозг. Понимание этих «защит» могло сыграть важную роль в работе с ней и другими детьми, перенесшими тяжелые психологические травмы.
Еще в утробе матери и потом, после рождения, каждый миг каждого прожитого дня наш мозг принимает сигналы от наших органов чувств. Зрительные образы, звуки, тактильные ощущения, запахи, вкус — из этого набора сенсорных сигналов возникают очаги возбуждения в нижних отделах мозга, и начинается — вернее идет постоянно — сложный процесс обработки поступающей информации. Мозг разделяет ее на категории, сравнивает с уже имеющимися в памяти образцами и, при необходимости, обеспечивает реакцию на эту информацию.
По большей части паттерны поступающей информации постоянно повторяются и соответственно, воспринимаются как нечто знакомое, безопасное, уже глубоко внедренное в память, поэтому наш мозг, в сущности, игнорирует такую информацию. Эта форма толерантности называется привыканием.
Мы до такой степени игнорируем знакомые образы в обычном контексте, что забываем большие куски прожитых дней, когда мы делали что-то самое обычное — например, чистили зубы или одевались.
Однако, если знакомый паттерн выпадает из контекста, мы его запомним. Например, если вы отправились отдохнуть на природу и ранним утром принялись чистить зубы, и оказалось, что встает солнце — зрелище, возможно, оказалось настолько прекрасным, что вы запомнили эту минуту как нечто уникальное. Эмоции — это важные маркеры контекста. Восхищение и радость от солнечного восхода — необычное дополнение к хранящемуся в памяти образцу, связанному с коротким периодом «чистки зубов», поэтому данный момент может оказаться для вас чем-то незабываемым.